Заметки
2013-06-18
мне эта статья показалась интересной с точки зрения "-А как "они" видят нас?".
postnauka.ru
*-*-*-*-*-*-*-
© Steven Collis
Советские и постсоветские трансформации сюжета внутренней колонизации
21.03.2013 - журнал - 344 просмотров
Совместно с издательством НЛО мы публикуем отрывок статьи доктор
филологических наук, критика, профессора Университета Колорадо (Болдер,
США) Марка Липовецкого, опубликованной в международном,
междисциплинарном сборнике «Там, внутри. Практики внутренней
колонизации в культурной истории России» под редакцией А. Эткинда, Д.
Уффельманна, И. Кукулина. В сборнике изложен опыт исторического
исследования особого типа отношений между государством и подданными, в
рамках которого применяется практика колониального управления и знания
внутри политических границ государства.
Александр Эткинд в своих работах показал, что сформировавшийся в
русской культуре ХIX века сюжет внутренней колонизации (СВК) строится
вокруг конфликта «Человека Власти и Культуры» и «Человека из Народа»:
«Представители государства и представители народа изображались
литературой ХIX века как люди принципиально разной природы — или
точнее, культуры. Столкновение двух персонажей, Человека из Народа и
Носителя Власти и Культуры, было метанарративом многих классических
текстов, которые драматизировали ситуацию внутренней колонизации,
подчиняясь законам жанра». Медиатором, связывающим и
противопоставляющим этих героев, по мнению Эткинда, в русской
классической литературе чаще всего оказывается «Русская Красавица» —
«бесклассовый, но национальный объект желания». Коллизия, связывающая
трех основных персонажей, организована по модели жертвоприношения — как
показал Рене Жирар, эта модель является самой древней формой сублимации
неразрешимых конфликтов и, более того, во многом определяет логику не
только архаической культуры, но и классического романного сюжета: «В
конце сюжета… в жертву приносится один из участников этой треугольной
конструкции. В зависимости от того, кого приносит в жертву роман
—Человека из Народа, Человека Культуры или Русскую Красавицу, — мы
получаем три варианта сюжета». Эти три варианта Эткинд иллюстрирует
анализом «Капитанской дочки» (жертвоприношение Человека из Народа и
спасительная для всей колониальной конструкции, медиирующая роль
женщины), «Идиота» (жертвоприношение женщины-медиатора,
катастрофическое по своим последствиям для всех участников) и
«Серебряного голубя» («жертвоприношение Человека Культуры — победа
колонизованного народа, которому не может и не хочет противостоять
метрополия»).
Совершенно очевидно, что сюжет — вернее, метасюжет—внутренней
колонизации не исчезает и в советскую эпоху, несмотря на то что власть
репрезентирует себя как выразителя интересов «Народа». Эткинд пишет: В
гротескных формах повторились знакомые манипуляции с культурной
дистанцией, от веры в наступившее единство с народом до его массового
удаления в ГУЛАГ. Психологический трансформизм сочетался/чередовался с
паноптическим контролем и полицейским террором. Россия была вновь
завоевана в Гражданской войне, и этот процесс сохранял свой внутренний,
обращенный на самое себя характер. Враги народа конструировались внутри
народа, не вне его. Коллективные «чистки» воскрешали экстатические
«обличения» религиозных общин, возвращаясь к еще более древней
парадигме «жертвенного кризиса». Вместо эмансипации субъекта от внешней
власти, позволяющей ему ответственно заниматься своими делами,
революционная борьба вела к эпидемии насилия, обращенного вовнутрь.
Коллективизация… повторяла опыт военных поселений александровской
эпохи, обозначая возвращение к системе внутренней колонизации
российского пространства.
Если проследить, как изменяется репрезентация персонажей СВК в
советской культуре, то обнаружится весьма любопытная картина.
Tрансформация СВК в советской литературе связана, во-первых, с
расщеплением субъекта внутренней колонизации, Человека власти и
культуры, на Человека власти (условно говоря, Большевика) и Человека
культуры (условно говоря, Интеллигента). Разумеется, речь идет
исключительно о литературных, а вернее, культурных тропах, вырастающих
из СВК, поскольку историческая практика, естественно, была намного
сложнее и многограннее. Сама эта трансформация, по-видимому, связана с
разрывом между «интеллигентским» и властным пониманием задач и методов
модернизации, возникшим уже в 1920-е годы и углублявшимся на протяжении
всей советской эпохи.
Далее, в советской литературе можно наблюдать отождествление
«колониальной власти» и ориенталистски репрезентируемого народа.
Показательно, однако, что в репрезентации «простого человека» советская
культура осуществляет синтез противоречивых тенденций. Если в
соцреализме декларируется постепенное сближение позиций человека власти
и колониального «субалтерна» (яркий пример —«Поднятая целина»
Шолохова), то в неотрадиционалистской эстетике, в диапазоне от «Тихого
Дона» того же Шолохова до солженицынских «Одного дня Ивана Денисовича»,
«Матрениного двора» и далее всей «деревенской прозы», с этого двора
вышедшей, «простой человек» изображается как трагический «козел
отпущения» за колонизационную политику власти и интеллигенции. Но и в
соцреалистической, и в неотрадиционалистской эстетике «человек из
народа» поэтизируется как носитель иррациональных, «вечных и
неизменных» ценностей — что, как справедливо напоминает К. Кобрин,
является важнейшим признаком именно ориенталистского дискурса.
Что же касается мифологем советской интеллигенции в литературе, которые
сложились после трансформации СВК, то их структура и содержание будут
определяться точкой зрения, с которой данная мифология создается.
Схематично такие точки зрения можно свести к трем типам: властная,
народная или интеллигентская. Впрочем, важно оговорить, что выбор между
ними определялся, разумеется, выбранным вариантом литературного
дискурса, а не социальной идентичностью автора. Каждая из этих
мифологий не только по-своему описывает роль советской интеллигенции в
процессе внутренней колонизации (она же модернизация) советского
образца, но и по-своему определяет содержание самого этого процесса.
С точки зрения властного дискурса — например, в соцреализме 1930—1950-х
годов —субъектом модернизации выступает Большевик, который нередко
является Человеком из народа или опирается на его поддержку, а
Интеллигент поставлен перед выбором: либо стать верным слугой
большевистского колониализма (под маской «служения народу»), либо — в
случае отказа подчиниться — предстать агентом «внешней» колонизации
—идеологической, по крайней мере. В этом случае его судьба — быть
принесенным в жертву. Возможна также интерпретация образа Интеллигента
как жертвенного героя и проводника большевистской модернизации —то есть
союзника Большевика и оппонента консервативной народной массы. Эта
логика прослеживается во многих соцреалистических романах, претерпевая,
впрочем, изменения в соответствии с духом времени. Так, например, в
«Русском лесе» (1953) Л. Леонова столкновение профессора Грацианского и
«народного интеллигента» Вихрова осложнялось тем, что революционная
демагогия бывшего агента охранки Грацианского могла быть прочитана как
аргумент против советского колониализма, —впрочем, в романе
предполагалось, что аморальность и двуличие Грацианского компрометируют
приводимые им «правильные» аргументы. А консервативный
«природоохранительный» пафос Вихрова неявно развенчивал большевистскую
ускоренную модернизацию как варварскую и разрушительную для
национального бытия («русского леса»).
«Народная» мифология отождествляет Большевика и Интеллигента в единой
фигуре советского колонизатора (часто —еврея). При таком подходе
внутренняя колонизация нередко изображается как направленная извне на
обобщенный «русский/советский народ» и тем самым демонизируется.
Подобная идеология была представлена в национал-фундаменталистской
версии соцреализма, сложившейся в послевоенные годы. В романах этого
направления «либеральная интеллигенция» представлялась агентом
империализма (см. «Чего же ты хочешь?» Вс. Кочетова и «Тля» Ивана
Шевцова). Эта демонизация интеллигенции и приписывание ей главной роли
в «колонизации» получили продолжение в позднее- и постсоветской
национал-фундаменталистской словесности, в которой революция и террор
списываются на козни евреев, то есть этнических чужаков; см., например,
второй том историко-публицистической работы А. Солженицына «Двести лет
вместе». В то же время альтернативой властно-интеллигентской
колонизации и у Солженицына, и у «деревенщиков», и у более радикальных
националистов выступает проект своего рода «ретроутопии», основанной на
ценностях традиционной культуры —религиозности, ксенофобии,
патриархальности и т.п.
Ретроутопия, однако, не означает отказа от дискурсов колонизации.
Показателен пример А. Проханова, который заменяет внутреннюю
колонизацию воспеванием советской империалистической экспансии, то есть
колонизации, направленной вовне (романы «Дерево в центре Кабула»
[1982], «Африканист» [1983], «В островах охотник…» [1983], «И вот
приходит ветер…» [1984] и др.; в более поздних романах, начиная с
«Шестисот лет после битвы» [1988], говорится уже не о колонизаторской
экспансии, а о защите России от всемирного заговора внешних сил, но и в
них сохраняется экспансионистский пафос, вообще характерный для
творчества Проханова). Эта подмена позволяет ему соединить
националистическую ретроутопию с пафосом модернизации —впрочем, чисто
технологической и направленной на обслуживание колониальных завоеваний.
Существовали попытки изображать Человека власти как Человека культуры,
то есть проецировать на Большевика характеристики Интеллигента. Но эти
попытки, как правило, пресекались на корню. Ярким примером может
служить судьба второй серии «Ивана Грозного», запрещенной, в частности,
за то, что Человек власти был в этом фильме показан, по мнению авторов
резолюции ЦК, «слабохарактерным и безвольным, чем-то вроде Гамлета» —
или, точнее, просто как рефлексирующая личность, сомневающаяся в своем
праве на убийство.
Вместе с тем очевидно и другое: важнейшие мифологемы, на которых
основана литературная репрезентация интеллигенции в советской
литературе, вырастают на фундаменте СВК. Эскизно эти две мифологемы
можно описать так. Первая из них — изображение Интеллигента как
носителя идеологии модернизации, противостоящего как Человеку из
народа, так и Большевику, объединенным ненавистью к либеральным
ценностям и гуманизму и воплощающим проект насильственной
демодернизации страны («колониализм наоборот»). Ярче всего эта модель
воплощена повестями Михаила Булгакова «Роковые яйца» и «Собачье сердце»
(обе — 1925).
Оборотной стороной героизации интеллигенции становится вторая
мифологема — репрезентация интеллигента как жертвы и мученика
большевистской архаической модернизации, опосредованной и усиленной
«народной» стихией «малого террора». Эта модель широко представлена в
культуре 1930—1980-х годов — в диапазоне от романа Ильи Эренбурга «День
второй» (1934) до «Доктора Живаго» (1957) Бориса Пастернака, от
«Реквиема» (1935—1940) А. Ахматовой и мемуаров Н.Я. Мандельштам (1970,
1972, 1978) до «Жизни и судьбы» (1961, опубл. в 1980-м) Вас. Гроссмана,
от «Факультета ненужных вещей» (1978) Юрия Домбровского до «Детей
Арбата» Анатолия Рыбакова (1966—1987).
Особый интерес представляют тексты, появляющиеся со второй половины
1960-х, в которых позиция интеллигента как проводника и одновременно
жертвы советской модернизации/колонизации рефлексируется и ставится под
вопрос. Особенно показательны в этом отношении повести и романы братьев
Стругацких, посвященные «прогрессорам» — то есть героям-интеллигентам,
пытающимся явно или тайно модернизировать или колонизировать
«застойные» общества разного типа. Здесь я имею в виду такие их
произведения, как «Хищные вещи века» (1964), «Трудно быть богом»
(1963), «Гадкие лебеди» (1967), «Улитка на склоне» (1966) и трилогию о
Максиме Каммерере: романы «Обитаемый остров» (1969), «Жук в
муравейнике» (1979 —1980) и «Волны гасят ветер» (1969—1985). С точки
зрения проблематизации СВК наиболее значительной представляется их
повесть «Улитка на склоне», где герои-интеллигенты Перец и Кандид
оказываются зажатыми между несовместимыми мирами хтонического и
непредсказуемого Леса, объекта хаотических и в основном разрушительных
колониальных усилий, — и Управления, бюрократической и
псевдорациональной по своим методам колониальной власти. В столкновении
с обоими «закрытыми обществами» интеллигенты-«прогрессоры» предстают в
принципе бессильными. Их язык разума и культуры оказывался непереводим
ни на язык административного кафкианства, ни на ведьмаческие языки
лесных «субалтернов».
Именно поэтому интеллигенты с их модернизационными проектами
изображались Стругацкими как обреченные либо на превращение в юродивых
«мутантов», либо на капитуляцию. Хотя, конечно, такое представление
скорее относится к текстам 1970—1980-х годов: прогрессоры 1960-х (Дон
Румата из «Трудно быть богом» или Максим Каммерер из «Обитаемого
острова») даже в своих ошибках оставались победителями, овеянные аурой
«исторического оптимизма». В романах Стругацких, впрочем, был намечен и
третий выход, о котором пишет Б. Дубин в статье об «Улитке»: «Имея в
виду проникновение начатков и обрывков французского экзистенциализма в
советскую культуру начала 60-х годов, можно сказать, что они [Перец и
Кандид] выбирают “абсурд”, в том числе его ироническую или пародическую
версию…»
Однако наиболее живучими оказались не попытки проблематизации
интеллигентских мифологем, а сами эти мифологемы, укорененные в СВК.
Они продолжают функционировать и в постсоветской культуре, порождая
различные политико-идеологические концепции и доктрины; ими задаются
различные модели самоидентификации в интеллигентских группах; наконец,
они становятся опасными стереотипами, мешающими появлению новых,
неколониальных подходов к модернизации. Ниже мы еще вернемся к вопросу
о функционировании этих мифологем в качестве общезначимых тропов
постсоветской культуры.
Новое литературное обозрение
издательство интеллектуальной литературы
===============================
Следующая точка
==================
Линия возврата
Плоскость
охвата
Сингулярность